ШИНЕЛЬ Весной сорок пятого мама купила мне шинель. Ее продавал весело, по-геройски хромающий солдатик, который был с меня ростом. На нем все хромало, и потертая шапка с одним ухом, вытянутым вверх, и с другим, обвисшим вниз, как у беспечной дворняги, и искрящиеся глаза, один из которых постоянно со значением подмигивал, хромала и сама шинелька, скособоченная, как будто ее долго тянули за одну полу. -Ну, кто купит солдатскую гордость? - командирским голосом орал солдатик, широко распахивая свою шинель руками, глубоко засунутыми в карманы. - Прошла боевой путь от Киева до Берлина! Тонула в Висле! Брала Рейхстаг! Под солдатской гордостью на клетчатой рубашонке собирались складки, так как рубаха была на вырост, с чужого плеча. Гимнастерку, видимо, солдатик уже давно продал или обменял в пивной на эту рубаху, братаясь с кем-то. Только награды перевинтил. Из отборного сукна, - рекламировал он свой товар, хромоного приплясывая. Оставалось малость от шинели маршала Жукова. С портным его в сорок первом в одной роте служили. Так он мне ее и пошил. Ни за что не продал бы, если б не крайняя нужда, - правдоподобно врал он. - Она мне заместо родного брата, который пал смертью храбрых под Орлом. Кабы не надо было деньги родителям в Тамбов высылать, носил бы ее даже летом. Ну, налетай, народ, пока не передумал! - он распахивал ее еще шире, показывая размер своей широкой натуры, и скрывая, что на шинельке нет пуговиц, кроме одной верхней, да и то штатской. Растерял их, бедолага, в набитых народом поездах, в которых он, судя по бойкости нрава и голосу затейника, отколесил немало. -Эй, военный! - окликнула его моя мама. - Покажи-ка сюда барахлишко. -Ай-яй-яй, мадам, он начал затирать пятно на груди так быстро, будто играл на балалайке "камаринскую". - Как не стыдно - барахлишко? Да это мой боевой товарищ. -Ладно, будет тебе болтать-то. Дай-ка лучше пацану примерить. Солдатик небрежно сбросил с плеч своего товарища и стал еще ниже ростом. Печально обвисла замусоленная рубаха. И только один из голубых глаз весело хромал на лице, да верхнее ухо шапки весело помахивало. -Сколько же ты просишь? - поинтересовалась мама, поворачивая меня с шинелью и так и эдак. -Сколько прошу? Сто рублей. - Неуверенно сказал солдатик. Но увидев, что его цена не вызывает возмущения, уверенно добавил. - Однако, учитывая то, что шинель брала Рейхстаг, набавляю еще пятьдесят рублей. Погибшие солдаты не простят мне, если продешевлю, мать. -Вот за Рейхстаг и получи свои пятьдесят рублей. А сама шинель ничего не стоит. Ты еще доплатить должен тому, кто ее возьмет. -Пятьдесят, говоришь? Ну ладно, по рукам! - обрадовался демобилизованный. Перед летом он ее и за двадцать пять отдал бы, и погибшие товарищи наверняка одобрили бы такой поступок. -Выпьем за родину, выпьем за Сталина. - Быстро похромал он в сторону буфета, стараясь отойти от нас как можно дальше, пока мы не передумали. Все лето мама стирала шинель в реке Тобол. Гладила ее утюгом, в который вмещалось целое ведро углей. Чистила щеткой. Пришила вместо пуговиц березовые палочки. И шинелька моя подтянулась, выпрямилась, перестала хромать, что-то в ней появилось молодецкое, будто ее и правда шили из обрезков маршальской шинели, а несколько месяцев назад она углем написала на Рейхстаге: "Здесь был Вася". Почему-то мне казалось, что солдатика звали именно так. И я с нетерпением ждал, когда оно кончится, это сибирское лето, и дохнет заморозками середина осени. Хорошо еще, что дядька задерживался на японской войне и не забирал нас, как было договорено, на обратном пути в Одессу, где, по рассказам мамы, холодно только на Новый год, да и то, если ветер дует с молдаванской степи, а не с Черного моря. И вот он наступил, долгожданный день первого снега. Я шел в школу в шинельке и, странное дело, против своей воли со значением подмигивал всем встречным и, гордясь собой, прихрамывал, как тот весело контуженый солдатик. На вешалке, занимавшей полкласса, моя шинель отличалась от штатской одежды, тусклой и безрадостной, похожей на лампочку слабого накала, что висела в нашем школьном туалете. Сутулились бесформенные фуфайки с коричневыми и темно-синими заплатами в разных местах. Мне почему-то казалось, что эти фуфайки перешептываются между собой, употребляя матерные слова. Раскинув в сторону рукава, висел тулупчик, будто танцуя под хмельком. Он был изрядно потрепан и засален. Когда на него из окна падал солнечный луч, он блестел и разбрасывал в разные стороны грязный подслеповатый свет. Перешитый из взрослого, пиджак походил на старика, впавшего в детство. И только моя, вернувшаяся с фронта шинелька, веселая и ершистая, бесшабашно возвышалась над всей этой штатской толпой. Я видел, как завидовали ей фуфайки, особенно одна из них - самая новая. Как пытался побольнее ущипнуть ее танцующий тулупчик. И как всем им было обидно, что она не обращает на них никакого внимания, а лихо марширует себе на месте - ать-два! Я даже слышал, как та, новая, фуфайка возмущается: -Тоже мне вояка. Даже пуговиц у нее нет. Щепки какие-то. А ведет себя, как Герой Советского Союза товарищ Рокосовский. Пуговицы тогда вообще были в большом дефиците. На весь наш класс, на все эти тулупы, фуфайки, пиджаки, кофты и плащи их было штук тридцать. В основном их заменяли крючки, петельки или, как у меня, деревянные брусочки. Вот и шептались те, у кого были пуговицы, но моя шинель не обращала на это никакого внимания. Она и не слышала их, а жила самостоятельно, попав в эту гражданскую компанию. С гордостью наблюдал я за тем, что происходит на вешалке. А там мое воображение разворачивало удивительные события. На плечах шинели неожиданно появлялись погоны. Сначала лейтенантские, затем полковничьи и, наконец, маршальские. В классе, конечно, никто из ребят не замечал этого, но висящая рядом одежда все видела. Шарахнулись в сторону и притихли фуфайки. Тулуп замер по стойке смирно. Пиджачишко еще больше сгорбился. А превращения продолжались. На груди шинели с правой стороны стали появляться ордена. Орден Боевого Красного Знамени, Орден Нахимова, Орден Кутузова, зажглись сразу две Звезды Героя. Справа уже не хватало места. Награды начали привинчиваться слева. Орден Победы, Орден Ленина. И на самом верху над всем этим праздничным металлом тускло засветилась, как неяркая звездочка в другой галактике, медаль "За оборону Одессы". Я знал, что это единственная награда, которую успел получить мой папа. И никто, наверное, кроме меня, не заметил, как в наш первый "А" торжественно вошла белая лошадь. Она посмотрела по сторонам, увидела мою заслуженную маршальскую шинель и подскакала к ней. Звеня наградами, шинелька лихо вскочила в седло и пустым рукавом поманила меня. Я уже хотел, было, запрыгнуть на лошадь. Так, чтобы шинель оказалась накинутой на мои плечи. Но ко мне подошла учительница Серафима Григорьевна и спросила: -Что с тобой? Весь класс захохотал, и я засмеялся тоже. И действительно, наверное, это было очень смешно. Ведь они не видели ни орденов на груди, ни лошади. А только наблюдали, как меня уже две минуты вызывают к доске и видели, как я уставился на вешалку, будто там бесплатно показывают кино про войну. Учительница приложила к моему лбу ладонь и ахнула. -Бог ты мой, да у тебя жар! Иди-ка в медпункт. Только тифа в нашем классе не хватало. Медпункт находился во флигельке на другом конце школьного двора. Моя шинель радовалась снегу, который спускался с неба и был такой густой, что вытянешь вперед руку - и пальцев уже не видно. Он был похож на ту лошадь - белый, медленный, торжественный и парадный. Сукно шинели сразу же запорошило, будто тень белого коня упала на него. Следы за спиной мгновенно заносило. Казалось, я, не касаясь земли, летел над пространством снега. Руки мои озябли от полета и от воздуха, еще пахнущего палыми листьями, но уже остуженного снегопадом. Я сунул их в карманы и замер на месте. В одном из них должен был лежать гвоздь, а в другом - кусок свинца с приклеенным к нему обрезком меха - блая, которую я мог сто раз подбросить вывернутым носком ноги. И вдруг ладони мои погрузились в какие- то круглые штучки-дрючки. Я вытащил жменю кругляшек и ахнул от удивления. Это были пуговицы. Испуганно оглянувшись - не заметил ли кто, я торопливо спрятал руку в карман. Еще ничего не понимая, я ощутил страшную опасность. Как они попали ко мне? Что все это значит? Предчувствие беды наполнило мое сердце. Я был с ним один на один и не знал, что мне делать. Вывернуть карманы в классе? Наверняка никто не поверит, что это не я посрывал пуговицы с одежды на вешалке. С ужасом вспомнил я, что на физкультуре, когда никого не было в классе, меня отпустили из спортзала в туалет. Улики всплывали одна за другой. В парте моей осталась бритвочка, неизвестно, как там оказавшаяся. Не вынимая рук из карманов, я стал пересчитывать пуговицы, как будто это имело какое-то значение. На самом деле я просто тянул время, судорожно придумывая хоть какой-нибудь выход. Двенадцать, тринадцать - разбросать их по двору? А вдруг кто-то наблюдает за мной вон из того темного окна. Двадцать пять, двадцать шесть - убежать домой, и появиться в школе только завтра? Но уже сегодня кинутся и точно решат, что это сделал я. Тридцать. Их оказалось тридцать. Весь резерв нашего класса. Гордость залатанных фуфаек, подшитых курток, перелицованных плащей, всей этой выцветшей, усталой детской одежонки сорок пятого года. Тридцать сребреников, о которых я узнаю позже, жгли мои ладони. Надо мной, в закрытом снежной пеленой небе, что-то треснуло. Звук нарастал и приближался. Я подумал, что здесь так слышится звонок, и удивился, что перемена наступила так быстро. Сейчас все они выбегут во двор, подумал я и почему-то бросился удирать неизвестно от кого. Впрочем, так ли уж неизвестно? Из всей одежды, что висела на вешалке, нас с шинелью сразу же невзлюбили тулупчик и одна из фуфаек. Не знаю уж, как я понял это. Но сейчас я не сомневался, что они гонятся за нами и, размахивая рукавами, кричат моей разжалованной в рядовые шинельке: -Воровка! Воровка! Я чувствовал, как эта парочка нас догоняет. И моя шинелька, дуреха, только что звенела орденами и гарцевала на боевой лошади, а тут вдруг сгорбилась и стала сильно хромать. Ну, совсем как тот солдатик. Тоже мне, боевая гордость, а еще расписывалась на Рейхстаге. Вот уже дышит мне в затылок тулуп. Наверное, его шили из волкодава. Вот потянулась вперед фуфайка и уцепилась за хлястик. -Прекратить отступление! - слышу я голос хромого солдатика и останавливаюсь, как вкопанный. - Немедленно поднять моральный дух! Я решительно оглядываюсь, готовый совершить геройский поступок, как сказал бы мой подмигивающий командир. Но позади никого нет. Двор пуст. А значит, и звонка не было. Это, перепуганная снегом, стая ворон подняла гвалт, то, опускаясь с неба и возникая из марева, то, поднимаясь и исчезая в никуда. Прямо передо мной - зеленый деревянный забор с дырками от вылетевших сучков, похожими на глаза слепых нищих. Наклоняюсь пониже и по-собачьи разгребаю снег, затем отодвигаю мокрые гнилые листья и еще неуспевшую прогреться землю. Торопливо жменями бросаю в яму пуговицы. Костяные, тряпичные и одну круглую, медную со звездою посередине. А эта-то как сюда попала? Вспоминаю, что видел ее на гимнастерке директора школы. Забрасываю братскую могилу сначала землей, затем жухлыми листьями и, наконец, снегом. И вот моего тайника почти не видно. Отойдешь на шаг - и ни за что не отыщешь. У меня словно гора с плеч, будто проснулся после страшного сна. Такое чувство освобождения, хотя все неприятности еще впереди. Звенит звонок. На этот раз настоящий школьный звонок. Словно ничего не произошло, двор наполняется обычным гулом большой перемены. Во все стороны летят безобидные, мягкие, рассыпчатые снежки. Я леплю их, как все. У меня чистые руки и пустые карманы. Хотите, могу вывернуть их. Тот, в тулупчике лепит снежки потверже. И постоянно наблюдает за мной. Того, в фуфайке, не видно. Лепи, лепи, я все равно увернусь. Войну прошли, и ни одной дырочки навылет. А на последнем уроке нас всех построили под стенкой в одну шеренгу. Как в фильме про партизан. И снова страх возвращается ко мне. Медленно вдоль строя идет молчаливый директор. Мы все уже знаем, почему он здесь. Серафима Григорьевна уже объявила, что в классе появился вор. Директор пока молчит. Просто идет от одной стенки к другой, обжигая примолкших нас раскаленным взглядом. Вот этот огонь приближается ко мне. Верхней пуговицы на его гимнастерке действительно нет. Качается на груди одна единственная медаль "За отвагу". Тоже не успел довоевать. Как мой отец. Только папу убили, а директору повезло - он в сорок первом был только тяжело ранен. Впрочем, как я теперь понимаю, смерть уже тогда гнездилась в его теле. Она наполняла темной пустотой рукав его гимнастерки, заправленный за солдатский ремень. -Кто это сделал? - тихо спросил он, как мне казалось, глядя на меня. Пламя, полыхавшее в моем сердце, метнулось к лицу. У меня, действительно, был жар, и я потом долго не ходил в школу. -Это он их срезал, он. Мы сами видели. Чиночкой на физкультуре. - Два моих одноклассника показали на меня. Я всегда чувствую то, что должно произойти, заранее. Я не в силах был вымолвить слова. Мне казалось, что все это уже было. И про бритву, и про туалет - я ведь все, все знал наперед. Их указательные пальцы показывают на меня с разных сторон строя. Меня знобит. Их руки растут и приближаются. Вот-вот пальцы коснуться моих открытых глаз. Сколько лет прошло с тех пор. Больше, чем полвека миновало. А я и сейчас вижу перед собой замызганный бессовестный тулупчик и новую нахальную фуфайку. Странно, совершенно не помню тех, кто их носил. Синие, размытые глаза и бледные губы. Вот и все лицо, одинаковых два лица. Да и то, может быть, эти обличья принадлежат моим недругам из других десятилетий. Они бросились к вешалке и засунули руки в карманы моей шинели. А та сразу обвисла, пошла пятнами, будто мама не стирала ее все лето в реке Тобол. И вот уже ни шинель, а я вместо нее вишу на крючке. Каждый волосок моего сукна ощетинился. Те же двое уверенно обшаривают мои карманы. И мне больно от прикосновения их ладоней, больно воротнику, потому что до предела натянута петля, на которой я держусь. Болит хлястик на спине, оторванный с одной стороны, болтающийся на нескольких черных нитках. Значит, там, во дворе, они, и правда, гнались за нами, эти фуфайка с тулупчиком. Мне начинает казаться, что сейчас произойдет самое ужасное. А вдруг у забора я выгреб не все пуговицы, вдруг одна или две из них затаились в шве кармана. И сейчас эти двое, торжествуя, вытащат их: "Ну вот, мы же говорили!" Недоуменно смотрят они друг на друга синими глазами, а затем, догадавшись, что я их опередил, с ненавистью глядят на меня. Что, братцы, оставил вас с носом? На этот раз моя взяла. Ну, не огорчайтесь, у вас еще будет шанс, и не раз. Через десять, через двадцать, через пятьдесят лет вы меня подловите. Я вас опять не узнаю, но это, конечно же, будете вы, потому что все состоялось уже тогда. И, в принципе, ничего не поменяется. Глупые не поумнеют, злые не подобреют, жадные не станут щедрыми. Кое-что в душе сдвинется, но основа останется. И повзрослеете, и постареете вы вместе со мною. И когда в очередной раз судьбы моей коснется сплетня или зачитают мне начальники присланный на меня донос, руки мои рванутся к карманам - не набросали ли вы опять туда пуговиц? Ничего уже не осталось от того времени, кроме смутной печали. Но греет мне душу то, что в городе Кургане, на улице Володарского в двенадцатом номере, смотри-ка, опять помню, у забора школы каждую осень перед первым снегом на пахнущих смолой тополях созревают странные плоды. Костяные, тряпичные медные. Это проросли березовые пуговицы моего детства.